Пришел халдей, вызвал парней с Мышом к старому графу. Судя по всему, деды о чём-то договорились, или что-то, весьма серьёзное, обсудили.
— Константин, подойди, — потребовал Апраксин. — Отдай мне Степана.
— Не могу, ваше сиятельство. Степан — человек свободный, я ему не хозяин, не родственник и даже не опекун. Как скажет, так и будет.
Фёдору Матвеевичу, видать, концепция свободного человека была не по нутру, отчего он поморщился, но спросил Мыша:
— Хочешь к деду вернуться?
Мыш стоял, потупив глаза, ни дать, ни взять — примернейший мальчонка, на зависть окружающим, надёжа и опора родителей в старости, продолжатель дела всего рода, воспитанный в лучших традициях Домостроя. Апраксин что-то ему говорил, а тот примерно повторял:
— Да, дед. Конечно, дедусь. Как прикажете, дедушка.
Апраксин, казалось, ожил. Такая искренняя радость была в его глазах, вместо былой свинцовой беспросветности.
Приехали в снятый домик. Дед ещё сердился на Константина, всем видом показывая свой неудовольствие. Гремел стульями, бесцельно передвигал стаканы на столе, что-то бурчал. Костя выставил на стол четыре бутылки.
— Вот, с графской кухни, — с виноватым видом сообщил он, — ты прости меня, Ефим Григорич, прекрати дуться. Я ж не со зла, а только знаю о твоём слабом здоровье. Вот и ляпнул.
Дед оттаивал медленно. Только поле третьей кружки соизволил простить Константина.
— Далеко пойдёт твой мальчонка, — неодобрительно заметил он, — однако граф его признал. Не знаю, почему, — и с подозрением посмотрел на Ярослава и Костю, — но признал. Темны воды в облацех. Мне велено молчать было, — он ещё раз свирепо зыркнул на парней, — и вам тоже.
Те отвели глаза и деликатно промолчали.
На следующий день, с утра Костя упылил по делам. Выдумывать новых долгоиграющих ходов, с целью дискредитации Шумахера, было некогда, поэтому рабу божьему Иоганну, библиотекарю, пришлось срочно поскользнуться на обледенелой лестнице и сломать себе шею. Правда, Слава об этом так и не узнал.
Зато дела для Ханссена завертелись со страшной силой. Адмиралтейство, наконец, проснулось, и к обеду прислало нарочного. Ефим Григорич убыл к Брюсу, то ли вспоминать молодость, то ли квасить, что, впрочем, одно и то же.
Между тем Акинфия замели, на что Слава сказал:
— Ничего. Не тот Демидов человек, чтобы не выкрутиться. Нам-то что? Чтоб он дворянство не получил, а остальное — ерунда. Главное, осадочек-то останется.
Но дело оказалось глубже, чем все предполагали. Дело об утаивании золотых рудников — смертная казнь, хотя и по ведомству Берг-коллегии. Пришлось Ушакову почесать затылок, знал, чья Демидов креатура. Ивана Долгорукого, Александра Нарышкина и Андрея Ушакова пугало всесилие Меншикова, но… С одной стороны, хотелось насыпать соли на хвост Светлейшему, но с другой стороны, можно было за это очень сильно пострадать.
Демидова Акинфия взяли под белы ручки и посадили. Пока со всем вежеством, но потом — кто знает? Ушаков ждал окрика от Светлейшего, но Меншиков молчал. Осторожно, с экивоками и готовностью отступить, Ушаков доложил императрице. Заметил, что Макаров ходит как побитая собака, поставил себе в голове галочку.
— Ты, Андрей Иваныч, драл ли его? Пытал о злоумышлениях? — спросила Ушакова Екатерина.
— Нет ещё, матушка. Никогда не поздно, и, ежели ваше величество приказать соизволят…
— Иди покамест… Я подумаю, потом скажу, пусть потомится в холодной. Не бывает дыма без огня, — резонно рассудила Екатерина, макнула сладкую булочку в вино, — Иди, не стой над душой.
У Меншикова она спросила:
— Что там, мин херц, какие-то разговоры Ушаков ведёт про Демидова?
— Вечныя и блаженныя памяти государь Пётр Алексеевич не зря им грамотку не выписывал, матушка. Государь после войны был зело недоволен Никитой. Нельзя на Урале единолично распоряжаться и казенных людей ни во что не ставить, как государю Татищев и де Геннин отписывали. И про то серебро не в первый раз доносят, только Акинфия за руку никак не удаётся схватить. Изворотлив, каналья.
При этом, конечно же, забыл упомянуть, что немалая доля Демидовской изворотливости была создана его же хлопотами и стараниями. Вызвали Брюса, потом накрутили хвоста де Геннину, и понеслась. Де Геннин спалил Демидова на раз, прислав в письме недоумение, оттого, что Степан Костылев, тобольский крестьянин, в 1724 году подавал заявку на медные и серебряные руда по реке Алей. Почему до сих пор от Берг-коллегии нет решения по этому вопросу, он не ведает. Пока длилась переписка, Акинфий парился на нарах, пытаясь хоть как-то повлиять на ситуацию, но тщетно. Разрешали только писать письма, но тщательно их перлюстрировали. Ничего, кроме как по управлению заводами, не пропускали.
Наконец, из Берг-коллегии доложили, что Демидовские заводы грозят остановиться из-за отсидки хозяина. Меншиков же побаивался, что на дыбе Акинфий расскажет слишком много, и Екатерина выпустила Акинфия. Но с наказом удалиться в Невьянск, и в столицах более не показываться. Подарок в сто тысяч рублей на рождение Петра Петровича не забылся, а пиетет государыни перед людьми, к которым благоволил Пётр Алексеевич, не позволил совсем разорить Демидова. Но дворянства не дали, как и Лапаевских заводов. Вдогонку, в качестве прощального пинка страдальцу, отписали Фокино и все нижегородские деревни в казну. Не по доказательству вины, а чтоб знал, кто в государстве хозяин. Но это станется только в конце апреля.
Тем временем Костя начал беспокоиться и жаловался Ярославу и Романову, что, дескать, время идёт. Что он обещался прибыть к своим отщепенцам в конце марта, а уже средина февраля.