С утра Мыш отправился на разведку, поближе к усадьбе. Мало ли в селе огольцов, так решил Костя, вечно они путаются под ногами. Дворовые, как правило, не знали деревенских, а деревенских близко к усадьбе на подпускали.
Мыш, тем не менее, быстро разобрался, что к чему. Играл с пацанвой в лапту, потихоньку с ними же воровал репу с огородов, в общем, вёл вполне буколическую жизнь. И потихоньку собирал информацию. Вечером он Косте рассказывал, как устроена жизнь в усадьбе. А в той усадьбе было весело. Господин Троекуров, помещик, развлекался с девками, пил горькую, и слыл редкостным самодуром. Жену свою ни в грош не ставил, а уж каким был он примером для своих четырёх детей, так и вовсе непонятно. Пленников содержал в холодном погребе, периодически требуя с них выкуп, и так же, как это ни странно, тот выкуп получал.
— Дворня живёт в длинной избе, где летняя кухня. В барском доме только сенная девка и барин с семьёй. На ночь во дворе трёх собак спускают. Страшные, аж жуть. Унять их может только конюх. Но он пьёт шибко, и ночью не встаёт. Говорят, что барин от этого серчает, но ничего сделать не может, — объяснял диспозицию Мыш.
План начал вырисовываться. Слабость усадьбы была в её силе. Очень кстати на Воздвиженье жена Троекурова с детьми засобиралась на богомолье в Суздаль.
— Свари-ка, Мыш, собачкам покушать. А я в город мотнусь на денёк, привезу кой-чего.
Троекуров через два дня каялся во всех своих грехах. Раскаялся на сумму около семи тысяч рублей. Костя чуть не надорвался, вытаскивая из дома двести килограмм серебра. Потом открыл погреб, отшатнулся от смрада. Сказал пленникам:
— Выходите. Выводите лошадей и проваливайте.
— Кто ты, спаситель наш? — спросили его из темноты.
— Клетчатый, — лаконично ответил Костя, хотя, конечно же, хотел сказать — Дубровский.
От леса он обернулся. Помещичий дом красиво полыхал в ночи, выбрасывая в чёрное небо шлейфы искр. А село безмолвствовало.
Сентябрь—ноябрь 1725. А. Шубин, как персональный магнит. Знатоки женщин редко склонны к оптимизму.
3 сентября между Великобританией, Францией и Пруссией был заключён Ганноверский Союз.
4 сентября 15-летний Людовик XV женился на 22-летней Марии Лещинской. Елисавет Петровной побрезговали.
Даниэль Дефо написал книгу «A New Voyage round the World».
11 октября спущен на воду 50-пушечный корабль «Нарва».
13 ноября — прошло первое научное заседание Петербургской Академии наук.
17 ноября в Туле скончался Никита Демидов.
«Как жить, если тебя никто-никто не понимает?» — вопрошал сам себя Сашка Шубин, шлёпая в свой дом по грязи, и не находил ответа. Он здесь чужой. Это торчало из всех щелей, это ему явно и неявно намекали все, с кем он общался. «К столу не зовут, по имени-оччеству не величают», — горько пробормотал он фразу из мультика. Артель питалась сама по себе, монастырь жил своей жизнью, отец Онуфрий вообще не друг, и не товарищ. Саня только немного завидовал Славке, у которого всё в личной жизни складывалось просто прекрасно. Зато у Сашки всё шло наперекосяк. Отношения с кузнецом были испорчены, мастер Трофим брыкался и не хотел работать по-новому, попытки отлить подшипник раз за разом проваливались.
Бабье лето прошло, помахав оставшимся журавлиными крылами. Моросил тусклый дождик, ветер скрежетал голыми ветвями деревьев по мокрым крышам. Саша кутался в свой армячишко, мечтая о камине, пледе и глинтвейне. Ещё бы неплохо кресло-качалку. Но у него не было ни первого, ни второго, а была русская печь, лавка, и крынка какого-то шмурдяка, который и пить-то страшно. С прежней жизнью Сашку теперь связывали только те два стакана и две бутылки из-под водки, наполненные нынче неизвестного генезиса спиртосодержащей жидкостью, которую, по каким-то странным соображениям, здесь называли «вино хлебное», но Саша считал, что это просто разновидность антифриза. Там было-то всего градусов тридцать, зато всё остальное, видимо, составляли сивушные масла. Ещё у него был арендованный, за три рубля в год у купчихи Калашниковой, флигель, пустой и, возможно, нетопленный. Если Лукерья опять проспала или поленилась.
Вся его жизнь в этот момент казалась ему тяжким сном, противоестественным затянувшимся кошмаром. Казалось, вот-вот, грохнет гром, сверкнёт молния, разверзнутся пространства, и он вернётся в своё уютненькое время. Но не клубились тучи, не грохотали громы — небо было затянуто серой, мутной и беспросветной пеленой, от которой ждать ничего хорошего просто невозможно.
«За что, за какие грехи мне это наказание?» — задавал сам себе Сашка вопрос, и сам на него отвечал: «Это наказание за мою неправильную жизнь! Вот если бы не был я обуян страстью к охоте, так не поехал бы баночки стрелять, и всё было бы хорошо». Потом мысль его устремлялась дальше, вспомнился воротник, измазанный помадой, хлопок двери за ушедшей женой, и Саша понял, что последний выезд на охоту — всего лишь финал того затянувшегося пути, по которому он бездумно шёл в пропасть. «Да, в пропасть! И теперь — катарсис! Через боль, через осознание! Вернусь, попрошу прощения у Машки. И у Людки тоже. И у Светки. И у мамы с папой». На самом же деле ему хотелось просто прийти в свою избу, лечь на лавку и тихо умереть.
Ему стало себя жалко до слёз, он запел: «По приютам я с детства скитался, не имея родного угла. Ах!» — от меццо-форте внезапно он перешёл в фортиссимо: «Зачем я на свет появился, ах, зачем меня мать родила!» Голос приобрёл трагическое звучание, едва заметное тремоло его сочного, богатого обертонами голоса, добавляло песне недостающую драматичность. Его пение, через тонкую плёнку бычьего пузыря, услышала Матрёна и сказала своему мужу: